Часть 1
- Америка Зарубежное
- Сказки
- Проза
Так вот, когда я пробыл покойником лет тридцать, меня начала разбирать тревога. Ведь все это время я несся в пространстве, вроде кометы. Я сказал "вроде"! Но поверь, Питерс, я все кометы оставил позади! Правда, ни одна из них не следовала в точности по моему курсу - кометы движутся по вытянутому кругу, вроде лассо; я же мчался в загробный мир прямо, как стрела; лишь изредка я замечал на трассе такую комету, которая час-другой шла моим курсом, и тогда у нас затевались гонки. Но гонки эти бывали обычно односторонние: я проносился мимо кометы, а она как будто стояла на месте. Обыкновенные кометы делают не более двухсот тысяч миль в минуту.
Так что когда мне попадалась одна из них, ну, например, комета Энке или Галлея, я едва успевал крикнуть: "Здравствуй!" и "Прощай!" Разве же это гонки? Такую комету можно сравнить с товарным поездом, а меня - с телеграммой. Впрочем, выбравшись за пределы нашей астрономической системы, я начал натыкаться и на кометы иного рода, в некоторой мере мне подстать.
У нас таких нет и в помине! Однажды ночью я шел ровным ходом, на всех парусах, с попутным ветром, считая, что делаю не менее миллиона миль в минуту, если не больше, и вдруг заметил удивительно крупную комету на три румба от моего правого борта. По ее кормовым огням я определил ее направление - норд-ост-тэн-ост. Она летела так близко от моего курса, что я не мог упустить этот случай, и вот я отклонился на румб, закрепил штурвал и бросился догонять ее. Ты бы слышал, с каким свистом я разрезал пространство, поглядел бы, какую я поднял электрическую бурю! Через полторы минуты я был весь охвачен электрическим сиянием, до того ярким, что на много миль вокруг сделалось светло, как днем. Издали комета светилась синеватым огоньком, точно потухающий факел, но чем ближе я подлетал, тем яснее было видно, какая она огромная. Я нагонял ее так быстро, что через сто пятьдесят миллионов миль уже попал в ее фосфоресцирующий кильватер и чуть не ослеп от страшного блеска. "Ну, - думаю, - этак в нее и врезаться недолго", и, подавшись в сторону, стал набирать скорость. Мало-помалу я приблизился к ее хвосту. Знаешь, что это напоминало? Точно комар приблизился к континенту Америки! Я все не сбавлял ходу. Постепенно я прошел вдоль корпуса кометы более ста пятидесяти миллионов миль, но убедился по ее очертаниям, что не достиг даже талии.
Эх, Питерс, разве на земле мы знаем толк в кометах?! Если хочешь увидеть комету, достойную внимания, надо выбраться за пределы нашей солнечной системы, туда, где они могут развернуться, понимаешь? Я, друг мой, повидал там такие экземпляры, которые не могли бы даже влезть в орбиту наших самых известных комет - хвосты у них обязательно свисали бы наружу!
Ну, я пронесся еще сто пятьдесят миллионов миль и, наконец, поравнялся с плечом кометы, если позволительно так выразиться. Я был собою весьма доволен, право слово, пока вдруг не заметил, что к борту кометы подходит палубный офицер и наставляет подзорную трубу в мою сторону. И сразу же раздается его команда:
- Эй там, внизу! Наддать жару, наддать жару! Подбросить еще сто миллионов миллиардов тонн серы!
- Есть, сэр!
- Свисти вахту со штирборта! Всех наверх!
- Есть, сэр!
- Послать двести тысяч миллионов человек, чтобы подняли бом-брамсели и трюмсели!
- Есть, сэр!
- Поднять лисели! Поднять все паруса до последней тряпки! Затянуть парусами от носа до кормы!
- Есть, сэр!
Я сразу понял, Питерс, что с таким соперником шутки плохи. Не прошло и десяти секунд, как комета превратилась в сплошную тучу огненно-красной парусины; она уходила в невидимую высь, она точно раздулась и заполнила все пространство; серный дым валом повалил из топок - нельзя описать, что это было, а уж про запах и говорить нечего. И как понеслась эта махина! И что за гвалт на ней поднялся! Выли тысячи боцманских свистков, и команда, которой хватило бы, чтобы населить сто тысяч таких миров, как наш, ругалась хором. Ничего похожего я в своей жизни не слыхал.
С ревом и грохотом мы мчались рядом изо всех сил, - ведь в моей практике еще не бывало, чтобы какая-нибудь комета обогнала меня, и я решил: хоть лопну, а добьюсь победы. Я знал, что заслужил определенную репутацию в мировом пространстве, и не собирался ее терять. Я заметил, что обхожу комету медленнее, чем вначале, но все же обхожу. На комете царило страшное волнение. Более ста миллиардов пассажиров высыпало на палубу, все они сгрудились у левого борта и стали держать пари, кто победит в наших гонках. Естественно, это вызвало крен кометы и уменьшило ее скорость. Ух, как рассвирепел помощник капитана! Он бросился в толпу со своим рупором в руках и заорал:
- На середину! На середину, эй, вы!.. [капитан Стормфилд не мог вспомнить этого слова; по его мнению, оно было на каком-то иностранном языке (прим.авт.)] Не то всем вам, идиотам, черепа раскрою!
Ну, а я потихоньку обгонял и обгонял, пока не подпорхнул к самому носу этого огненного чудища. Теперь уже и самого капитана вытащили из постели на переднюю палубу, и он стоял, освещенный багровым заревом, рядом со своим помощником, без сюртука, в ночных туфлях, волосы торчат во все стороны, как воронье гнездо, незастегнутый конец подтяжек свисает вниз.
Вид и у него и у помощника был порядком, расстроенный. Пролетая мимо них, я просто не в силах был удержаться, показал им нос и крикнул:
- Счастливо оставаться! Прикажете передать привет вашим родственникам?
Это была ошибка, Питерс! Я не раз потом пожалел о своих словах. Да, я совершил ошибку! Понимаешь, капитан уже готов был сдаться, но такой насмешки он вытерпеть не мог. Он повернулся к помощнику и спрашивает:
- Что, хватит у нас собственной серы на весь рейс?
- Да, сэр.
- Это точно?
- Да, сэр. Хватит с избытком.
- Сколько у нас тут груза для Сатаны?
- Миллион восемьсот тысяч миллиардов квинтильонов казарков.
- Прекрасно, тогда пусть его квартиранты померзнут до прибытия следующей кометы. Облегчить судно! Живо, живо, ребята! Весь груз за борт!
Питерс, посмотри мне в глаза и не пугайся. На небесах я выяснил, что каждый казарк - это _сто шестьдесят девять таких миров, как, наш_. Вот какой груз они вывалили за борт. При падении он смел начисто кучу звезд, точно это были свечки и кто-то их задул. Что касается гонок, то на этом все кончилось. Освободившись от балласта, комета пронеслась мимо меня так, словно я стоял на якоре. С кормы капитан показал мне нос и прокричал:
- Счастливо оставаться! Теперь, может быть, _вы_ пожелаете передать привет вашим близким в Вечных Тропиках?
Потом он застегнул болтавшийся конец подтяжек и пошел прочь, а через три четверти часа комета уже опять лишь мелькала вдали слабым огоньком.
Да, Питерс, я совершил оплошность - дернуло же меня такое сказать! Я, наверно, никогда не перестану жалеть об этом. Я выиграл бы гонки у небесного нахала, если бы только придержал язык.
Но я несколько отвлекся; возвращаюсь к своему рассказу. Теперь ты можешь себе представить мою скорость. И вот после тридцати лет такого путешествия я, повторяю, забеспокоился. Не скажу, что я не получал удовольствия, - нет, я повидал много нового, интересного; а все-таки одному как-то, понимаешь, скучно. И хотелось уж где-нибудь ошвартоваться.
Ведь не затем же я пустился в путь, чтобы вечно странствовать! Вначале я был даже рад, что дело затягивается, - я ведь полагал, что меня ждет довольно жаркое местечко, но в конце концов мне стало казаться, что лучше пойти ко всем... словом, куда угодно, чем томиться от неизвестности.
И вот, как-то ночью... там постоянно была ночь, разве что когда я летел мимо какой-нибудь звезды, которая ослепительно сияла на всю вселенную, - уж тут-то, конечно, бывало светло, но через минуту или две я поневоле оставлял ее позади и снова погружался во мрак на целую неделю. Звезды находятся вовсе не так близко друг от друга, как нам это кажется... О чем, бишь, я?.. Ах, да... лечу я однажды ночью и вдруг вижу впереди на горизонте длиннейшую цепь мигающих огней. Чем ближе, тем они все росли и ширились и вскоре стали похожи на гигантские печи.
- Прибыл, наконец, ей-богу! - говорю я себе. - И, как следовало ожидать, отнюдь не в рай!
И лишился чувств. Не знаю, сколько времени длился мой обморок, - наверно, долго, потому что, когда я очнулся, тьма рассеялась, светило солнышко и воздух был теплый и ароматный до невозможности. А местность передо мной расстилалась прямо-таки удивительной красоты. То, что я принял за печи, оказалось воротами из сверкающих драгоценных камней высотой во много миль; они были вделаны в стену из чистого золота, которой не было ни конца ни края, ни в правую, ни в левую сторону. К одним из ворот я и понесся как угорелый. Тут только я заметил, что в небе черно от миллионов людей, стремившихся туда же. С каким гулом они мчались по воздуху! И вся небесная твердь кишела людьми, точно муравьями; я думаю, их там было несколько миллиардов.
Я опустился, и толпа повлекла меня к воротам. Когда подошла моя очередь, главный клерк обратился ко мне весьма деловым тоном:
- Ну, быстро! Вы откуда?
- Из Сан-Франциско.
- Сан-Фран...? Как, как?
- Сан-Франциско.
Он с недоуменным видом почесал в затылке, потом говорит:
- Это что - планета?
Надо же такое подумать, Питерс, ей-богу!
- Планета? - говорю я. - Нет, это город. Более того, это величайший, прекраснейший...
- Хватит, - прерывает он. - Здесь не место для разговоров. Городами мы не занимаемся. Откуда вы вообще?
- Ах, прошу прощения, - говорю я. - Запишите: из Калифорнии.
Опять я, Питерс, поставил этого клерка в тупик. На его лице мелькнуло удивление, а потом он резко, с раздражением сказал:
- Я таких планет не знаю. Это что - созвездие?
- О господи! - говорю я. - Какое ж это созвездие? Это - штат!
- Штатами мы не занимаемся. Скажете ли вы, наконец, откуда вы вообще, вообще, в целом? Все еще не понимаете?
- Ага, теперь сообразил, чего вы хотите. Я из Америки, из Соединенных Штатов Америки.
Верь не верь, Питерс, но и это не помогло. Разрази меня гром, если я вру! Его физиономия ни капельки не изменилась, все равно как мишень после стрелковых соревнований милиции [милиция - добровольные организации в Америке для содействия полиции, находящиеся в ведении соответствующих штатов; как правило, части милиции плохо обучены]. Он повернулся к своему помощнику и спрашивает:
- Америка? Это где? Это что такое?
И тот ему поспешно отвечает:
- Такого светила нет.
- Светила? - говорю я. - Да о чем вы, молодой человек, толкуете?
Америка - не светило. Это страна, это континент. Ее открыл Колумб. О нем-то вы слышали, надо полагать? Америка, сэр, Америка...
- Молчать! - прикрикнул главный. - Последний раз спрашиваю: откуда вы прибыли?
- Право, не знаю, как еще вам объяснить, - говорю я. - Остается свалить все в одну кучу и сказать, что я из мира.
- Ага, - обрадовался он, - вот это ближе к делу. Из какого же именно мира?
Вот теперь, Питерс, он уж меня поставил в тупик. Я смотрю на него, раскрыв рот. И он смотрит на меня, хмурится; потом как вспылит:
- Ну, из какого?
А я говорю:
- Как из какого? Из того, единственного, разумеется.
- Единственного! - он фыркнул. - Да их миллиарды! Следующий!
Это означало, что мне нужно посторониться. Я так и сделал и какой-то голубой человек с семью головами и одной ногой прыгнул на мое место. А я пошел прогуляться. И только тогда я сообразил, что все мириады существ, толпящихся у ворот, имеют точно такой же вид, как тот голубой человек. Я принялся искать в толпе какое-нибудь знакомое лицо, но ни единого знакомого не нашлось. Я обмозговал свое положение и в конце концов бочком пролез обратно, как говорится, тише воды, ниже травы.
- Ну? - спрашивает меня главный клерк.
- Видите ли, сэр, - говорю я довольно робко, - я никак не соображу, из какого именно я мира. Может быть, вы сами догадаетесь, если я скажу, что это тот мир, который был спасен Христом.
При этом имени он почтительно наклонил голову и кротко сказал:
- Миров, которые спас Христос, столько же, сколько ворот на небесах, - счесть их никому не под силу. В какой астрономической системе находится ваш мир? Это, пожалуй, нам поможет.
- В той, где Солнце, Луна и Марс... - Он только отрицательно мотал головой: никогда, мол, не слыхал таких названий. - ...и Нептун, и Уран, и Юпитер...
- Стойте! Минуточку! Юпитер... Юпитер... Кажется, у нас был оттуда человек, лет восемьсот - девятьсот тому назад; но люди из той системы очень редко проходят через наши ворота.
Вдруг он впился в меня глазами так, что я подумал: "Вот сейчас пробуравит насквозь", а затем спрашивает, подчеркивая каждое слово:
- Вы явились сюда прямым путем из вашей системы?
- Да, - ответил я, но все же малость покраснел.
Он очень строго посмотрел на меня.
- Неправда, и здесь не место лгать. Вы отклонились от курса. Как это произошло?
Я опять покраснел и говорю:
- Извините, беру свои слова назад и каюсь. Один раз я затеял немножко потягаться с кометой, но совсем, совсем чуть-чуть...
- Так, так, - говорит он далеко не сладким) голосом.
- И отклонился-то я всего на один румб, - продолжаю я рассказывать, - и вернулся на свой курс в ту же минуту, как окончились гонки.
- Неважно, именно это отклонение и послужило всему причиной. Оно и привело вас к воротам за миллиарды миль от тех, через которые вам надлежало пройти. Если бы вы попали в свои ворота, там про ваш мир все было бы известно и не произошло бы никакой проволочки. Но мы постараемся вас устроить.
Он повернулся к помощнику и спрашивает:
- В какой системе Юпитер?
- Не помню, сэр, - отвечает тот, - но, кажется, где-то, в каком-то пустынном уголке вселенной имеется такая планета, входящая в одну из малых новых систем. Сейчас посмотрю.
У них там висела карта, величиной со штат Род-Айленд, он подкатил к ней воздушный шар и полетел вверх. Скоро он скрылся из виду, а через некоторое время вернулся вниз, закусил на скорую руку и снова улетел. Коротко говоря, он это повторял дня два, после чего спустился к нам и сказал, что как будто нашел на карте нужную солнечную систему, впрочем не ручается - возможно, это лишь след от мухи. Взяв микроскоп, он опять поднялся вверх.
Опасения его, к счастью, не оправдались: он действительно разыскал солнечную систему. Он заставил меня описать подробно нашу планету и указать ее расстояние от Солнца, а потом говорит своему начальнику:
- Теперь я знаю, сэр, о какой планете этот человек толкует. Она имеется на карте и называется Бородавка.
"Не поздоровилось бы тебе, - подумал я, - если бы ты явился на эту планету и назвал ее Бородавкой!" Ну, тут они меня впустили и сказали, что отныне и навеки я могу считать себя спасенным и не буду больше знать никаких тревог.
Потом они отвернулись от меня и погрузились в свою работу, как будто со мной все покончено и, дескать, мое дело в порядке.
Меня это удивило, но я не осмелился заговорить первым и напомнить о себе. Просто, понимаешь, я не мог это сделать: люди заняты по горло, а тут еще заставлять их со мной возиться! Два раза я решал махнуть на все рукой и уйти, но, подумав, как нелепо буду выглядеть в своем обмундировании среди прощенных душ, я пятился назад, на старое место. Разные служащие начали поглядывать на меня, удивляясь, почему я не ухожу. Дольше терпеть это было невозможно. И вот я, наконец, расхрабрился и сделал знак рукой главному клерку. Он говорит:
- Как, вы еще здесь? Чего вам не хватает?
Я приложил ладони трубкой к его уху и зашептал, чтобы никто не слышал:
- Простите, пожалуйста, не сердитесь, что я словно вмешиваюсь в ваши дела, но не забыли ли вы чего-то?
Он помолчал с минуту и говорит:
- Забыл? Нет, по-моему, ничего.
- А вы подумайте, - говорю я.
Он подумал.
- Нет, кажется, ничего. А в чем дело?
- Посмотрите на меня, - говорю я, - хорошенько посмотрите!
Он посмотрел и спрашивает:
- Ну, что?
- Как что? И вы ничего не замечаете? Если бы я в таком виде появился среди избранных, разве я не обратил бы на себя всеобщего внимания? Разве не показался бы всем странным?
- Я, право, не понимаю, в чем дело, - говорит он. - Чего вам еще надо?
- Как чего? У меня, мой друг, нет ни арфы, ни венца, ни сияния, ни псалтыря, ни пальмовой ветви - словом, ни одного из тех предметов, которые необходимы здесь каждому.
Знаешь, Питерс, как он растерялся? Ты такой растерянной физиономии сроду не видывал. После некоторого молчания он говорит:
- Да, оказывается, вы диковинный субъект, с какой стороны ни взять.
Первый раз в жизни слышу о таких вещах!
Я глядел на него, не веря своим ушам.
- Простите, - говорю, - не в обиду вам будь сказано, но как человек, видимо, проживший в царствии небесном весьма солидный срок, вы здорово плохо знаете его обычаи.
- Его обычаи! - говорит он. - Любезный друг, небеса велики. В больших империях встречается множество различных обычаев. И в мелких тоже, как вы, несомненно, убедились на карликовом примере Бородавки. Неужели вы воображаете, что я в состоянии изучить все обычаи бесчисленных царствий небесных? У меня при одной такой мысли голова кругом идет! Я знаком с обычаями тех мест, где живут народы, которым предстоит пройти через мои ворота, и, поверьте, с меня хватит, если я сумел уместить в своей голове то, что день и ночь штудирую вот уже тридцать семь миллионов лет. Но воображать, что можно изучить обычаи всего бескрайнего небесного пространства, нет, это надо быть просто сумасшедшим! Я готов поверить, что странное одеяние, о котором вы толкуете, считается модным в той части неба, где вам полагается пребывать, но в наших местах его отсутствие никого не удивит.
"Ну, раз так, то уж ладно!" - подумал я, попрощался с ним и зашагал прочь. Целый день я шел по огромной канцелярии, надеясь, что вот-вот дойду до конца ее и попаду в рай, но я ошибался: это помещение было построено по небесным масштабам - естественно, оно не могло быть маленьким. Под конец я так устал, что не в силах был двигаться дальше; тогда я присел отдохнуть и начал останавливать каких-то нелепого вида прохожих, пытаясь что-нибудь у них узнать; но ничего не узнал, потому что они не понимали моего языка, а я не понимал ихнего. Я почувствовал нестерпимое одиночество. Такая меня проняла грусть, такая тоска по дому, что я сто раз пожалел, зачем я умер.
Ну и, конечно, повернул назад. Назавтра, около полудня, я добрался до места, откуда пустился в путь, подошел к регистратуре и говорю главному клерку:
- Теперь я начинаю понимать: чтобы быть счастливым, надо жить в своем собственном раю!
- Совершенно верно, - говорит он. - Неужели вы думали, что один и тот же рай может удовлетворить всех людей без различия?
- Признаться, да; но теперь я вижу, что это было глупо. Как мне пройти, чтобы попасть в свой район?
Он подозвал помощника, который давеча изучал карту, и тот указал мне направление. Я поблагодарил его и шагнул было прочь, но он остановил меня:
- Подождите минутку; это за много миллионов миль отсюда. Выйдите наружу и станьте вон на тот красный ковер-самолет; закройте глаза, задержите дыхание и пожелайте очутиться там.
- Премного благодарен, - сказал я. - Что ж вы не метнули меня туда сразу, как только я прибыл?
- У нас здесь и так забот хватает; ваше дело было подумать и попросить об этом. Прощайте, вероятно, не увидим вас в нашем, краю тысячу веков или около того.
- В таком случае оревуар, - сказал я.
Я вскочил на ковер, задержал дыхание, зажмурил глаза и пожелал очутиться в регистратуре моего района. В следующий момент я услышал знакомый голос, выкрикнувший деловито:
- Арфу и псалтырь, пару крыльев и сияние тринадцатый номер для капитана Эли Стормфилда из Сан-Франциско! Выпишите ему пропуск, и пусть войдет.
Я открыл глаза. Верно, угадал: это был один индеец племени Пай-Ют, которого я знал в округе Туляре, очень славный парень. Я вспомнил, что присутствовал на его похоронах; церемония состояла в том, что его сожгли, а другие индейцы натирали себе лица пеплом покойника и выли, как дикие кошки. Он ужасно обрадовался, увидев меня, и, можешь не сомневаться, я тоже рад был встретить его и почувствовать, что, наконец-то, попал в настоящий рай.
Насколько хватал глаз, всюду сновали и суетились целые полчища клерков, обряжая в новые наряды тысячи янки, мексиканцев, англичан, арабов и множество разного другого люда. Когда мне дали мое снаряжение, я надел сияние на голову и, взглянув на себя в зеркало, чуть не прыгнул до потолка от счастья.
- Вот это уже похоже на дело, - сказал я. - Теперь все у меня как надо!
Покажите, где облако!
Через пятнадцать минут я уже был за милю от этого места, направляясь к гряде облаков; со мной шла толпа, наверно в миллион человек. Многие мои спутники пытались лететь, но некоторые упали и расшиблись. Полет вообще ни у кого не получался, поэтому мы решили идти пешком, пока не научимся пользоваться крыльями.
Навстречу нам густо шел народ. У одних в руках были арфы и ничего больше; у других - псалтыри и ничего больше; у третьих - вообще не было ничего; и вид у них был какой-то жалкий и несчастный. У одного парня осталось только сияние, которое он нес в руке; вдруг он протягивает его мне и говорит:
- Подержите, пожалуйста, минутку. - И исчезает в толпе.
Я пошел дальше. Какая-то женщина попросила меня подержать ее пальмовую ветвь и тоже скрылась. Потом незнакомая девушка дала мне подержать свою арфу - и, черт возьми, этой тоже не стало; и так далее в таком же роде.
Скоро я был нагружен, как верблюд. Тут подходит ко мне улыбающийся старый джентльмен и просит подержать его вещи. Я вытер пот с лица и говорю довольно язвительно:
- Покорно прошу меня извинить, почтеннейший, но я не вешалка!
Дальше мне стали попадаться на дороге целые кучи этого добра. Я незаметно избавился и от своей лишней ноши. Я посмотрел по сторонам и, знаешь, Питерс, все эти тысячные толпы, которые шли вместе со мной, оказались навьюченными, как я был раньше. Встречные, понимаешь, обращались к ним с просьбой подержать их вещи - одну минутку. Мои спутники тоже побросали все это на дорогу, и мы пошли дальше.
Когда я взгромоздился на облако вместе с миллионом других людей, я почувствовал себя наверху блаженства и сказал:
- Ну, значит, обещание выполнено. Я уж было начал сомневаться, но теперь мне совершенно ясно, что я в раю!
Я помахал на счастье разика два пальмовой веткой, потом натянул струны арфы и присоединился к оркестру. Питерс, ты не можешь себе представить, какой мы подняли шум! Звучало это здорово, даже мороз по коже подирал, но из-за того, что одновременно играли слишком много разных мотивов, нарушалась общая гармония; вдобавок там собрались многочисленные индейские племена, и их воинственный клич лишал музыку ее прелести. Через некоторое время я перестал играть, решив сделать передышку. Рядом со мной сидел какой-то старичок, довольно славный и симпатичный; я заметил, что он не принимает участия в общем концерте, и стал уговаривать его играть, но он объяснил мне, что по природе застенчив и не решается начинать перед такой большой аудиторией. Слово за слово, старичок признался мне, что он почему-то никогда особенно не любил музыку. По правде сказать, к этому времени у меня самого появилось такое же чувство, но я ничего не сказал.
Мы просидели с ним довольно долго в полном бездействии, но в таком месте никто не обратил на это внимания. Прошло шестнадцать или семнадцать часов; за это время я и играл, и пел немножко (но все один и тот же мотив, так как других не знал), а потом отложил в сторону арфу и начал обмахиваться пальмовой веткой. И оба мы со старичком часто-часто завздыхали. Наконец он спрашивает:
- Вы разве не знаете какого-нибудь еще мотива, кроме этого, который тренькаете целый день?
- Ни одного, - отвечаю я.
- А вы не могли бы что-нибудь выучить?
- Никоим образом, - говорю я. - Я уже пробовал, да ничего не получилось.
- Слишком долго придется повторять одно и то же. Ведь вы знаете, впереди - вечность!
- Не сыпьте соли мне на раны, - говорю я, - у меня и так настроение испортилось.
Мы долго молчали, потом он спрашивает:
- Вы рады, что попали сюда?
- Дедушка, - говорю я, - буду с вами откровенен. Это не совсем похоже на то представление о блаженстве, которое создалось у меня, когда я ходил в церковь.
- Что, если нам смыться отсюда? - предложил он. - Полдня отработали - и шабаш!
Я говорю:
- С удовольствием. Еще никогда в жизни мне так не хотелось смениться с вахты, как сейчас.
Ну, мы и пошли. К нашей гряде облаков двигались миллионы счастливых людей, распевая осанну, в то время как миллионы других покидали облако, и вид у них был, уверяю тебя, довольно кислый. Мы взяли курс на новичков, и скоро я попросил кого-то из них подержать мои вещи одну минутку и опять стал свободным человеком и почувствовал себя счастливым до неприличия. Как раз в это время я наткнулся на старого Сэма Бартлета, который давно умер, и мы с ним остановились побеседовать. Я спросил его:
- Скажи, пожалуйста, так это вечно и будет? Неужели не предвидится никакого разнообразия?
На это он мне ответил следующее:
- Сейчас я тебе все быстро объясню. Люди принимают буквально и образный язык библии и все ее аллегории, - поэтому, являясь сюда, они первым делом требуют себе арфу, сияние и прочее. Если они просят по-хорошему и если их просьбы безобидны и выполнимы, то они не встречают отказа. Им без единого слова выдают всю обмундировку. Они сойдутся, попоют, поиграют один денек, а потом ты их в хоре больше не увидишь. Они сами приходят к выводу, что это вовсе не райская жизнь, во всяком случае не такая, какую нормальный человек может вытерпеть хотя бы неделю, сохранив рассудок. Наша облачная гряда расположена так, что к старожилам шум оттуда не доносится; значит, никому не мешает, что новичков пускают лезть на облако, где они сразу же и вылечиваются. Заметь себе следующее, - продолжал он, - рай исполнен блаженства и красоты, но жизнь здесь кипит, как нигде. Через день после прибытия у нас никто уже не бездельничает. Петь псалмы и махать пальмовыми ветками на протяжении вечности - очень милое занятие, когда его расписывают с церковной кафедры, но на самом деле более глупого способа тратить драгоценное время не придумаешь. Этак легко было бы превратить небесных жителей в сборище чирикающих невежд. В церкви говорят о вечном покое, как о чем-то утешительном. Но попробуй испытать этот вечный покой на себе, и сразу почувствуешь, как мучительно будет тянуться время.
Поверь, Стормфилд, такой человек, как ты, всю жизнь проведший в непрестанной деятельности, за полгода сошел бы с ума, попав на небо, где совершенно нечего делать. Нет, рай - не место для отдыха; на этот счет можешь не сомневаться!
Я ему говорю:
- Сэм, услышь я это раньше, я бы огорчился, а теперь я рад. Я рад, что попал сюда.
А он спрашивает:
- Капитан, ты, небось, изрядно устал?
Я говорю:
- Мало сказать, устал, Сэм! Устал, как собака!
- Вот именно! Вот именно! Ты заслужил крепкий сон, - и сон тебе будет отпущен. Ты заработал хороший аппетит, - и будешь обедать с наслаждением.
Здесь, как и на земле, наслаждение надо заслужить честным трудом. Нельзя сперва наслаждаться, а зарабатывать право на это после. Но в раю есть одно отличие: ты сам можешь выбрать себе род занятий; и если будешь работать на совесть, то все силы небесные помогут тебе добиться успеха. Человеку с душой поэта, который в земной жизни был сапожником, не придется здесь тачать сапоги.
- Вот это справедливо и разумно, - сказал я. - Много работы, но лишь такой, какая тебе по душе; и никаких больше мук, никаких страданий...
- Нет, погоди, тут тоже много мук; но они не смертельны. Тут тоже много страданий; но они не вечны. Пойми, счастье не существует самостоятельно, оно лишь рождается как противоположность чему-то неприятному. Вот и все.
Нет ничего такого, что само по себе являлось бы счастьем, - счастьем, оно покажется лишь по контрасту с другим. Как только возникает привычка и притупляется сила контраста - тут и счастью конец, и человеку уже нужно что-то новое. Ну, а на небе много мук и страданий - следовательно, много контрастов; стало быть, возможности счастья безграничны.
Я говорю:
- Сэм, первый раз слышу про такой сверхразумный рай, но он так же мало похож на представление о рае, которое мне внушали с детских лет, как живая принцесса - на свое восковое изображение.
Первые месяцы я провел, болтаясь по царствию небесному, заводя друзей и осматривая окрестности, и, наконец, поселился в довольно симпатичном уголке, чтоб отдохнуть, перед тем как взяться за какое-нибудь дело. Но и там я продолжал заводить знакомства и собирать информацию. Я подолгу беседовал со старым лысым ангелом, которого звали Сэнди Мак-Вильямс. Он был родом откуда-то из Нью-Джерси. Мы проводили вместе много времени. В теплый денек после обеда, бывало, ляжем на пригорке под тенью скалы, - а внизу болото, где Сэнди развел клюквенную плантацию, - курим трубки и разговариваем про всякое. Однажды я спросил его:
- Сэнди, сколько тебе лет?
- Семьдесят два.
- Так я и думал. Сколько же ты лет в раю?
- На рождество будет двадцать семь.
- А сколько тебе было, когда ты вознесся?
- То есть как? Семьдесят два, конечно.
- Ты шутишь, а?
- Почему шучу?
- Потому что, если тогда тебе было семьдесят два, то, значит, теперь тебе девяносто девять.
- Ну нет! Я остался в том же возрасте, в каком сюда явился.
- Вот как! - говорю я. - Кстати, чтоб не забыть, - у меня есть к тебе вопрос. Внизу, на земле, я всегда полагал, что в раю мы все будем молодыми, подвижными, веселыми.
- Что ж, если тебе этого хочется, можешь стать молодым. Нужно только пожелать.
- Почему же у тебя не было такого желания?
- Было. У всех бывает. Ты тоже, надо полагать, когда-нибудь попробуешь; но только тебе это скоро надоест.
- Почему?
- Сейчас я тебе объясню. Вот ты всегда был моряком; а каким-нибудь другим делом ты пробовал заниматься?
- Да. Одно время я держал бакалейную лавку на приисках; но это было не по мне, слишком, скучно - ни волнения, ни штормов - словом, никакой жизни.
Мне казалось, что я наполовину живой, а наполовину мертвый. А я хотел быть или совсем живым, или совсем уж мертвым. Я быстро избавился от лавки и опять ушел в море.
- То-то и оно. Лавочникам такая жизнь нравится, а тебе она не пришлась по вкусу, и все. Оттого, что ты к ней не привык. Ну, а я не привык быть молодым, и мне молодость была ни к чему. Я превратился в крепкого кудрявого красавца, а крылья - крылья у меня стали, как у мотылька! Я ходил с парнями на пикники, танцы, вечеринки, старался ухаживать за девушками и болтать с ними разный вздор; но все было напрасно - я чувствовал себя не в своей тарелке, скажу больше - мне это просто осточертело. Чего мне хотелось, так это рано ложиться и рано вставать, и иметь какое-нибудь занятие, и чтобы после работы можно было спокойно сидеть, курить и думать, а не колобродить с оравой пустоголовых мальчишек и девчонок. Ты себе и не представляешь, до чего я исстрадался, пока был молодым.
- Сколько времени ты был молодым?
- Всего две недели. Этого мне хватило с избытком. Ох, каким одиноким я себя чувствовал! Понимаешь, после того как я семьдесят два года копил опыт и знания, самые серьезные вопросы, занимавшие этих юнцов, казались мне простыми, как азбука. А слушать их споры - право, это было бы смешно, если б не было так печально! Я до того соскучился по привычному солидному поведению и трезвым речам, что начал примазываться к старикам, но они меня не принимали в свою компанию. По-ихнему, я был никчемный молокосос и выскочка. Двух недель с меня вполне хватило. Я с превеликой радостью снова облысел и стал курить трубку и дремать, как бывало, под тенью дерева или утеса.
- Позволь, - перебил я, - ты хочешь сказать, что тебе будет вечно семьдесят два года?
- Не знаю и не хочу загадывать. Но в одном я уверен: двадцатипятилетним я уж ни за что не сделаюсь. У меня теперь знаний куда больше, чем двадцать семь лет тому назад, и узнавать новое доставляет мне радость, однако я как будто не старею. То есть я не старею телом, а ум мой становится старше, делается более крепким, зрелым и служит мне лучше, чем прежде.
Я спросил:
- Если человек приходит сюда девяностолетним, неужели он не переводит стрелку назад?
- Как же, обязательно. Сначала он ставит стрелку на четырнадцать лет.
Походит немножко в таком виде, почувствует себя дурак дураком и переведет на двадцать, - но и это не лучше; он пробует тридцать, пятьдесят, восемьдесят, наконец девяносто, и убеждается, что лучше и удобнее всего ему в том возрасте, к которому он наиболее привык. Правда, если разум его начал сдавать, когда ему на земле минуло восемьдесят, то он останавливается на этой цифре. Он выбирает тот возраст, в котором ум его был всего острее, потому что именно тогда ему было приятнее всего жить, и вкусы и привычки его стали устойчивыми.
- Ну, а если человеку двадцать пять лет, он остается навсегда в этом возрасте, не меняясь даже по внешнему виду?
- Если он глупец, то да. Но если он умен, предприимчив и трудолюбив, то приобретенные им знания и опыт меняют его привычки, мысли и вкусы, и его уже тянет в общество людей постарше возрастом; тогда он дает своему телу постареть на столько лет, сколько надо, чтобы чувствовать себя на месте в новой среде. Так он все совершенствуется и соответственно меняет свой внешний облик, и в конце концов внешне он будет морщинистый и лысый, а внутренне - проницательный и мудрый.
- И малыши так же?
- И малыши так же. Ну и идиотские же представления были у нас на земле касательно всего этого! Мы говорили, что на небе будем вечно юными. Мы не говорили, сколько нам будет лет, над этим мы, пожалуй, не задумывались, во всяком случае не у всех были одинаковые мысли. Когда мне было семь лет, я, наверное, думал, что на небе всем будет двенадцать; когда мне исполнилось двенадцать, я, наверное, думал, что на небе всем будет восемнадцать или двадцать; в сорок я повернул назад: помню, я тогда надеялся, что в раю всем будет лет по тридцати. Ни взрослый, ни ребенок никогда не считают свой собственный возраст самым лучшим - каждому хочется быть или на несколько лет старше, или на несколько лет моложе, и каждый уверяет, что в этом полюбившемся ему возрасте пребывают все райские жители. Притом каждый хочет, чтобы люди на небе всегда оставались в этом возрасте, не двигаясь с места, да еще получали от этого удовольствие! Ты только представь себе - застыть на месте в раю! Вообрази, какой это был бы рай, если бы его населяли одни семилетние щенки, которые только бы и делали, что катали обручи и играли в камешки! Или неуклюжие, робкие, сентиментальные недоделки девятнадцати лет! Или же только тридцатилетние - здоровые, честолюбивые люди, но прикованные, как несчастные рабы на галерах, к этому возрасту со всеми его недостатками! Подумай, каким унылым и однообразным было бы общество, состоящее из людей одних лет, с одинаковой наружностью, одинаковыми привычками, вкусами, чувствами! Подумай, насколько лучше такого рая оказалась бы земля с ее пестрой смесью типов, лиц и возрастов, с живительной борьбой бесчисленных интересов, не без приятности сталкивающихся в таком разнообразном обществе!
- Слушай, Сэнди, - говорю я, - ты понимаешь, что делаешь?
- Что же я, по-твоему, делаю?
- С одной стороны, описываешь небо как весьма приятное местечко, но с другой стороны, ты оказываешь ему плохую услугу.
- Это почему?
- А вот почему. Возьми для примера молодую мать, которая потеряла ребенка, и...
- Ш-ш-ш! - Сэнди поднял палец. - Гляди!
К нам приближалась женщина. Она была средних лет и с седыми волосами.
Шла она медленным шагом, понурив голову и вяло, безжизненно свесив крылья; у нее был очень утомленный вид, и она, бедняжка, плакала. Она прошла вся в слезах и не заметила нас. И тогда Сэнди заговорил тихо, ласково, с жалостью в голосе:
- Она ищет своего ребенка! Нет, похоже, что она уже нашла его. Господи, до чего она изменилась! Но я сразу узнал ее, хоть и не видел двадцать семь лет. Тогда она была молодой матерью, лет двадцати двух, а может, двадцати четырех, цветущая, красивая, милая - роза, да и только! И всем сердцем, всей душой она была привязана к своему ребенку, к маленькой двухлетней дочке. Но дочка умерла, и мать помешалась от горя, буквально помешалась!
Единственной утехой для нее была мысль, что она встретится со своим ребенком в загробном мире, "чтобы никогда уже не разлучаться". Эти слова - "чтобы никогда уже не разлучаться" - она твердила непрестанно, и от них ей становилось легко на сердце; да, да, она просто веселела. Когда я умирал, двадцать семь лет тому назад, она просила меня первым делом; найти ее девочку и передать, что она надеется скоро придти, скоро, скоро, очень скоро!
- Какая грустная история, Сэнди!
Некоторое время Сэнди сидел молча, уставившись в землю, и думал; потом произнес этак скорбно:
- И вот она, наконец, прибыла!
- Ну и что? Рассказывай дальше.
- Стормфилд, возможно она не нашла своей дочери, но мне лично кажется, что нашла. Да, скорее всего. Я видал такие случаи и раньше. Понимаешь, в ее памяти сохранилась пухленькая крошка, которую она когда-то баюкала на руках. Но здесь ее дочь не захотела оставаться крошкой, она пожелала вырасти; и желание ее исполнилось. За двадцать семь лет, что прошли с тех пор, она изучила самые серьезные науки, какие только существуют, и теперь все учится и учится и узнает все больше и больше. Ей на все наплевать, кроме науки. Ей бы только заниматься науками да обсуждать грандиозные проблемы с такими же людьми, как она сама.
- Ну и что?
- Как что? Разве ты не понимаешь, Стормфилд? Ее мать знает толк в клюкве, умеет разводить и собирать эти ягоды, варить из них варенье и продавать его, а больше - ни черта. Теперь она не пара своей дочке, как не пара черепаха райской птице. Бедная мать: она мечтала нянчить малютку! Мне кажется, что ее постигло разочарование.
- Так что же будет, Сэнди, они так и останутся навеки несчастными в раю?
- Нет, они сблизятся, понемногу приспособятся друг к другу. Но только произойдет это не за год и не за два, а постепенно.